Некромант из криокамеры 4 (СИ). Страница 6
добродетельными, мы не нуждаемся ни в какой науке и философии. Уже заранее можно
было предположить, что знание того, что каждому человеку надлежит делать и, стало быть, уметь, – это дело также каждого, даже самого простого, человека. Здесь нельзя, однако, не
удивляться тому, как много преимуществ имеет в обыденном человеческом рассудке
практическая способность суждения перед теоретической. В последней, если обыденный
разум отваживается уклониться от эмпирических законов и чувственных восприятии, он
запутывается в догадках, впадает в прямые противоречия с самим собой, приходит к
загадкам, по меньшей мере к хаосу неизвестности, неясности и неустойчивости. В сфере же
практического способность суждения только тогда и начинает показывать себя с очень
выгодной стороны, когда обыденный рассудок исключает из практических законов все
чувственные мотивы. Тогда он делается даже тонким; может случиться, что он будет
придирчивым к своей совести или другим притязаниям в отношении того, что должно
называться правильным, или же захочет для собственного наставления искренне
определить ценность поступков; и, что самое главное, в последнем случае он может с точно
таким же успехом питать надежду верно попасть в цель, как и философ; он в этом случае
даже надежнее философа: ведь последний может руководствоваться тем же принципом, что
и он, но может легко запутать свое суждение массой посторонних, не относящихся к делу
соображений и отклонить его от прямого пути. Не было бы поэтому предпочтительнее в
делах морали довольствоваться обыденным суждением разума и – самое большее –
привносить философию только для того, чтобы полнее и доступнее представить систему
нравственности, равно и правила ее изложить более подходящим образом для применения
(но еще более для споров), но не для того, чтобы в практических целях отучать обыденный
человеческий рассудок от его счастливой простоты и направлять его посредством
философии на новый путь исследований и поучений?
Невинность, конечно, прекрасная вещь, но, с другой стороны, очень плохо, что ее трудно
сохранить и легко совратить. Поэтому сама мудрость, которая вообще-то больше состоит в
образе действий, чем в знании, все же нуждается в науке не для того, чтобы у нее учиться, а
для того, чтобы ввести в употребление ее предписание и закрепить его. Человек ощущает в
себе самом, в своих потребностях и склонностях, полное удовлетворение которых он
называет счастьем, сильный противовес всем велениям долга, которые разум представляет
ему достойными глубокого уважения. Разум между тем дает свои веления, ничего, однако, при этом не обещая склонностям, дает их с неумолимостью, стало быть, как бы с
пренебрежением и неуважением к столь безудержным и притом с виду столь справедливым
притязаниям (которые не хотят отступать ни перед какими велениями). Отсюда возникает
естественная диалектика, т. е. наклонность умствовать наперекор строгим законам долга и
подвергать сомнению их силу, по крайней мере их чистоту и строгость, а также, где это
только возможно, делать их более соответствующими нашим желаниям и склонностям, т. е.
в корне подрывать их и лишать их всего их достоинства, что в конце концов не может
одобрить даже обыденный практический разум.
Таким образом, не какая-нибудь потребность в спекуляции (к чему у него совершенно нет
охоты, пока он довольствуется ролью простого здравого разума), а практические
соображения побуждают обыденный человеческий разум выйти из своего круга и сделать
шаг в сферу практической философии, чтобы получить здесь сведения и ясные указания
относительно источника своего принципа и истинного назначения этого принципа в
сопоставлении с максимами, которые опираются на потребности и склонности. Это должно
помочь ему выйти из затруднительного положения, возникающего вследствие
двусторонних притязаний, и избежать опасности лишиться всех подлинных нравственных
принципов из-за двусмысленности, в которой он легко может запутаться. Таким образом, и
в практическом обыденном разуме, если он развивает свою культуру, незаметно возникает
диалектика, которая заставляет его искать помощи в философии точно так же, как это
происходит с разумом в его теоретическом применении; поэтому первый, так же как и
второй, не находит успокоения ни в чем, кроме как в исчерпывающей критике нашего
разума.
РАЗДЕЛ ВТОРОЙ. ПЕРЕХОД ОТ ПОПУЛЯРНОЙ НРАВСТВЕННОЙ ФИЛОСОФИИ
К МЕТАФИЗИКЕ НРАВСТВЕННОСТИ
Если мы вывели понятие долга, которым мы до сих пор оперировали, из обычного
применения нашего практического разума, то отсюда никоим образом нельзя
заключать, будто мы трактовали его как понятие опыта. Как только мы обращаемся к
опыту и следим за поведением людей, мы встречаемся с частыми и, как мы сами
признаем, справедливыми сетованиями, что нельзя даже привести никаких
достоверных примеров убеждения в совершении поступков из чувства чистого долга; что хотя нечто и может произойти сообразно с тем, что велит долг, тем не менее все
еще остается сомнение, произошло ли это действительно из чувства долга и имеет ли
оно, стало быть, моральную ценность. Поэтому во все времена были философы, которые решительно отрицали действительность такого убеждения в человеческих
поступках и все приписывали более или менее утонченному себялюбию. Однако это но
вызывало у них сомнений в самом понятии нравственности; скорее, они с искренним
сожалением упоминали о неустойчивости и испорченности человеческой природы; она, правда, достаточно благородна для того, чтобы возвести в правило для себя столь
достойную уважения идею, но в то же время слишком слаба, чтобы ей следовать; а разумом, который должен был бы служить ей законодательством, она пользуется
только для того, чтобы удовлетворить интересы склонностей или каждой в
отдельности, или – самое большее – в их максимальном согласии между собой.
На самом деле совершенно невозможно из опыта привести с полной достоверностью
хотя бы один случай, где максима вообще-то сообразного с долгом поступка покоилась
бы исключительно на моральных основаниях и на представлении о своем долге.
Правда, иногда может случиться, что при самом жестком испытании самих себя мы не
находим ничего, что помимо морального основания долга могло бы оказаться
достаточно сильным, чтобы побудить к тому или другому хорошему поступку и столь
большой самоотверженности; однако отсюда никак нельзя с уверенностью заключить, что действительно никакое тайное побуждение себялюбия – только под обманным
видом той идеи не было настоящей, определяющей причиной воли; мы же вместо нее
охотно льстим себя ложно присвоенными более благородными побудительными
мотивами, а на самом деле даже самым тщательным исследованием никогда не можем
полностью раскрыть тайные мотивы, так как когда речь идет о моральной ценности, то
суть дела не в поступках, которые мы видим, а во внутренних принципах их, которых
мы не видим.
Тем, кто осмеивает всякую нравственность просто как иллюзию человеческого
воображения, которое благодаря самомнению превосходит само себя, нельзя оказать
большей услуги, как согласиться с ними, что понятия долга (так же как и все другие
понятия, как это люди из удобства охотно себе внушают) должны быть выведены
только из опыта; этим признанием мы приготовили бы им верный триумф. Из
человеколюбия я бы согласился, пожалуй, с тем, что большинство наших поступков
сообразно с долгом; но стоит только ближе присмотреться к помыслам и желаниям
людей, как мы всюду натолкнемся на их дорогое им Я, которое всегда бросается в
глаза: именно па нем и основываются их намерения, а вовсе не на строгом велении